Певец города - Страница 2


К оглавлению

2

Но вот барьеры убрали, и часов с семи начали скакать лошади, следить за резвостью которых интересно было уже только их владельцам да игрокам в тотализатор. Когда все скаковое начальство ушло, стала собираться посторонняя публика. Приходили любители провести утро на свежем воздухе и полюбоваться лошадьми. Ввалилась раскрасневшаяся компания прямо из отдельного кабинета «Яра». Предводительствовал компанией завсегдатай «Яра» Иван Иваныч в своем неизменном цилиндре над огромными усами. Он занял столик, а сам подошел к соседнему столику, где сидели солидный пожилой мужчина с рыжей бородой и другой – с коротко подстриженными усами, а на стуле стоял гимназист и в бинокль наблюдал лошадей.

– Яков Кузьмич, меня просил цыган Федор Соколов узнать – выиграет ли сегодня кандикап ваш Еврипид?

Иван Иваныч расправил усы, поздоровался и сел за столик.

– Думаю, что не выиграет… Мы сейчас вот с Бараниным рассуждали… Он ведь его тренирует и говорит, что шансов нет – фунтов пять сбросить бы.

– Ну а Этна как? Она на поощрительный приз скачет…

– Этна не в кондициях… Так, для галопа пускаем! – вдруг, соскочив со стула, отрезал гимназист. Сел, отвернулся и снова взялся за бинокль.

Иван Иваныч извинился, встал и направился к своей компании.

– Этна сегодня легко выиграет, но если этому усатому сказать, он разблаговестит, и дадут за нее гривенник на рубль, – заявил гимназист, как только Иван Иваныч отошел.

– Ты уж у меня, Валерий, известный политик… Все у тебя рассчитано, – ответил мужчина с рыжей бородой, отец гимназиста.

В тотализатор он обычно не играл, только каждый раз брал на свою лошадь один билет и то не ради азарта, а просто так, без всякого расчета. За билетом он посылал сына, а тот, когда знал наверное, что лошадь выиграть не может, клал деньги в карман и говорил отцу:

– Я ставить не буду и страхую твой выигрыш, даром жечь денег не следует. А на эти деньги я книг куплю…

– Ах, дипломат, дипломат! И все-то у тебя с «холодным вниманием рассудка».

Яков Кузьмич, развитой и начитанный, любил щегольнуть цитатой, особенно за стаканом вина, в дружеской беседе. Чистокровные лошади были его страстью.

«Чистокровная лошадь – красота и сила», «резвость есть сумма силы» – то и дело бросал он в разговорах со спортсменами такие афоризмы.

У него было всего только две лошади второстепенные – Этна и Еврипид. Они стояли на конюшне тренера Баранина, выигрывали редко, а все-таки окупали себя и доставляли огромное удовольствие владельцу, страстному любителю скачек, как и его сын, гимназист. Со стариком Брюсовым я был знаком по «Славянскому базару», где он завтракал, приходя из своего городского амбара. Он был подписчиком спортивного журнала, который я редактировал, а главным читателем журнала был его сын. С обоими я постоянно встречался на скачках.

Однажды сын пришел ко мне в редакцию раскрасневшийся, взволнованный и робко подал статью по вопросу, в то время сильно волновавшему спортсменов. Написано было бойко, освещение верное. Я ее напечатал в ближайшем номере, и велика была радость юноши, увидавшего в печати свое первое произведение. После этого В. Я. Брюсов написал еще несколько спортивных статей, а затем, уже будучи студентом, навсегда бросил спорт и перешел на поэзию и науку. Впоследствии он мне прислал книжку своих стихов «Русские символисты», с посвящением и подписью авторов: «Валерий Брюсов и Д. Миропольский». Мы время от времени начали встречаться, но близкого знакомства как-то не завязывалось.

Весной 1900 года ехали мы с Валерием Яковлевичем Брюсовым вдвоем в купе из Москвы по Александровской железной дороге. Конечно, разговор о поэзии, о современных поэтах, о литературных течениях и общих знакомых.

– Мы люди разные, – сказал Брюсов. – Вы человек степи, певец воли и удали, а мы люди города. Мы износились в городе, а все-таки я его люблю.

Надо заметить, что говорил он это года за три до своего увлечения Верхарном.

– Вот в вашей «Забытой тетради», – продолжал Брюсов, – в стихотворении «Каменный город», вы говорите:


Сгубят меня эти камни,
Годик побыть бы на воле…

А мы вот без города жить не можем. Город для нас все. Мы боимся степного простора.

И он прочел несколько стихотворений. В них были и «улицы, кишащие народом, шумные дикой толпой», и «ушедшие в небо ступени, застывшие громады зданий», и «грохот его, и шумы певучие»…

– Вот ответ на ваш «Каменный город», слушайте:


Мы дышим комнатною пылью,
Живем среди картин и книг,
И дорог нашему бессилью
Отдельный стих, отдельный миг.

А я отвечал ему отрывками из «Стеньки Разина», «Запорожцев», отвечал ему песнями моря, степи, горных бурь, ночного урагана… Разина я ему прочел всего, с запрещенными тогда главами.

– О, если б это напечатать! Это сплошь революция.

– На Волге начато. На Дону кончено.

– Да. Это в городе не могло родиться.

– Вот поэтому-то я и не люблю города, – ответил я.

Вернувшись осенью в Москву, я нашел у себя на столе письмо от Валерия Яковлевича, в котором он говорил, что посылает мне продолжение нашей вагонной беседы, а меня просил прислать ему всю, с запрещенными главами, поэму «Стенька Разин». В другом пакете лежала книга «Tetria vigilla».

Рубрика «Города» два раза подчеркнута карандашом. А на первой странице такое посвящение:

В. А. ГИЛЯРОВСКОМУ


Все мы жалки и тощи
В этой дряхлой вселенной,
В мире бледных кикимор.
Слава радостной мощи
Все ж в тебе неизменной,
Гиляровский Владимир.

Валерий Брюсов. 1900.

* * *

Потом мы часто встречались в Литературном художественном кружке, где он был директором, но это были встречи на народе, не такие, как тогда, в вагоне. Здесь Брюсов совсем не тот. Мне казалось, что вышел он из врубелевского портрета – в официальном сюртуке, застегнутый, как футляр, на все пуговицы, со скрещенными на груди руками. И даже голова мне казалась такой, как ее понял и дал проникновенный Врубель. Или я его видел иногда на шмаровинской «среде», на литературных «вторниках», на разных юбилейных ужинах. Встречи были минутные, но когда мы жали друг другу руку, лицо его теряло обычную холодную корректность, на губах расцветала дружеская улыбка, и вся его фигура оживала от статуйности. Радостно каждый раз встречались и ни разу не обменялись при этих встречах своими взглядами на то или другое течение в литературе. Я следил за его литературными и разнообразными учеными работами и, вспоминая его слабую, бессильную фигуру, дивился работоспособности дышавшего «комнатной пылью» человека, у которого «отдельный стих, отдельный миг»… В его переводах Верхарна я находил много знакомого, много того, что я пять лет назад, в вагоне между Москвой и Шелковской, слышал от «певца города», которому был понятен

2